— Какую справку? От кого? — тихо спросила я.
— Да что с тобой, Вера, ты не понимаешь элементарных вещей! Наплевать — какую и от кого! Лишь бы была подпись — любая закорючка и печать! Бумажка, которая даст нам возможность еще три-четыре дня пробыть вместе! Неужели в этом твоем госпитале не найдется врача, который пошел бы тебе навстречу?
«Любая закорючка и печать… Любая закорючка и печать…» — Тупо твердила я про себя.
— Ну что ты смотришь на меня, как кролик на удава? — на этот раз уже с нескрываемым раздражением сказал Анатолий.
— Толя, ведь сейчас война!
— На войне я, а не ты! — крикнул он. — Нечего учить меня политграмоте!
Мне показалось, что невидимые в полумраке стены комнаты медленно надвигаются на меня. Наконец я взяла себя в руки и проговорила медленно, потому что каждое слово стоило мне огромных усилий:
— Нет, Толя, на войне все мы. И то, что ты придумал, сделать невозможно. Любой наш врач, если бы я обратилась к нему за такой справкой, просто не стал бы со мной разговаривать. Он… просто выгнал бы меня.
— Какое ханжество! — воскликнул Анатолий.
Он вскочил с дивана и стал быстро шагать взад-вперед не комнате. Потом остановился против меня и сказал отчужденно:
— Все понятно. Твой копеечный престиж тебе дороже, чем возможность побыть со мной еще какие-то несчастные три дня. Хорошо! Вспомни об этом, если именно в эти три дня я… меня…
Губы его дрогнули, он отвернулся.
Я бросилась к нему, обхватила его плечи.
— Нет, Толенька, нет!.. Я же люблю тебя. Я готова сделать для тебя все — голодать, холодать, пойти вместо тебя на фронт, если бы это было возможно!.. Но то… то, что ты сказал, этого нельзя делать! Нам будет потом стыдно — и мне и тебе! Ведь блокада скоро будет прорвана и…
— Перестань! — крикнул он, сбрасывая мои руки. — Не повторяй газетные передовицы! Я думал о тебе каждую минуту. Я готов был бы пойти за тебя под пули, на смерть, а ты…
Он умолк, тяжело дыша.
— Хорошо, — сказал Анатолий. — Я скажу тебе всю правду. Всю, до конца. Наш стройбат в ближайшие три-четыре дня переводят. Я узнал об этом случайно. Знаешь куда? На Невский «пятачок»! Ты слышала когда-нибудь это название? Это верная смерть! Смерть — это слово ты понимаешь?! Мне нужно выждать. Выждать три-четыре дня!.. Что, ты и теперь будешь читать мне газетные прописи?!
— Но… тебе же все равно придется… — начала было я.
— Ничего не придется! Со справкой из госпиталя я просто явился бы потом в комендатуру, и никто бы про мой батальон даже не вспомнил. Послали бы в первую подвернувшуюся часть, и все. Впрочем…
Он махнул рукой и снова стал нервно ходить по комнате.
— «Невский пятачок»… — повторила я. — Об этом месте я знаю. Недавно туда сбежал из нашего госпиталя один командир. Капитан Суровцев. Раненый. Сбежал, не долечившись.
— Зачем ты мне это говоришь? — опять закричал Анатолий. — Хочешь попрекнуть своим героем? А я не герой! Не герой! — по слогам выкрикнул он. — Я готов воевать, но идти на верную смерть не хочу!
Странное дело!.. Чем громче он кричал, тем спокойнее становилась я. Холодное, странное, непривычное спокойствие…
— Толя, послушай меня, — сказала я. — Ты думаешь о будущем? Ну, о том, что будет после войны?..
— Будут жить те, кто выживет, — не оборачиваясь, бросил он.
— Ты думаешь о том, — продолжала я, — что скоро прорвут блокаду? Именно там, на Невском «пятачке»! И все будут радоваться, все будут счастливы… А ты… как ты сможешь смотреть в глаза людям? Смотреть, зная, что…
— Прорвут блокаду? Там? — переспросил Анатолий и истерически рассмеялся. — Это ты тоже вычитала в газетах? Хорошо! Тогда почитай другое!
Он стал шарить в карманах брюк, вытащил оттуда какую-то бумажку и бросил ее на стол.
— На, возьми почитай!
Я взяла сложенный в несколько раз листок, развернула его, поднесла к открытой дверце печки и при свете догорающих книжек прочла:
«Женщина Ленинграда! К тебе обращается немецкое командование. Миллионная немецкая армия плотным кольцом окружила Ленинград. Вы отрезаны от мира. Вы обречены. Страшный голод вошел в твой город. Пожалей же своих детей, бедная, исстрадавшаяся мать, пожалей их! Требуй от властей немедленной сдачи города немецкой армии. Сопротивление бесполезно. Если ты не сдашь город, на твоих глазах умрут твои дети, умрет твой муж, умрешь ты сама. Пожалей же своих детей. Сдавайся!»
Это была одна из тех гнусных листовок, которые немцы разбрасывали с самолетов над Ленинградом.
Я внимательно прочла листовку, перечитала еще раз. Потом бросила ее в печку. Посмотрела, как бумага вспыхнула, почернела и стала, точно в конвульсиях, коробиться, превращаясь в пепел.
Повернулась к Анатолию. Он стоял неподвижно, следя за каждым моим движением.
— Уходи! — сказала я.
— Но я же не верю в это! — испуганно проговорил Анатолий. — Я просто хотел показать тебе…
— Уходи! — повторила я.
— Это же глупо! — неожиданно визгливым голосом воскликнул он. — Я просто поднял этот листок на улице…
— Уходи! — в третий раз повторила я.
Что я могла сказать ему еще? Что боялась встречи с ним, потому что любила его? Боялась, чтобы его чистые руки не прикоснулись к моему телу, оскверненному липкими, потными руками немецких солдат? Что я могла страшиться чего угодно — что он разлюбит меня, отвернется, найдет другую?.. Но только не этого! Только не того, что я услышала от него сейчас…
Я подумала о Суровцеве, о моем последнем разговоре с ним. Представила себе, как он, влекомый неодолимым желанием быть там, где бьются его товарищи, на этом страшном Невском плацдарме, уходит из нашего госпиталя. И последние слова той его записки тоже вспомнила: «А он вернется!»
Вот он и вернулся… Я с ненавистью посмотрела на Анатолия.
Он как-то неуклюже потоптался на месте, потом стал надевать шинель. Долго не мог попасть в рукав. Наконец оделся в пошел к двери.
— Забери свой мешок, — сказала я. — И это. То, что лежит на столе.
Анатолий обернулся.
— Отдай матери, — глухо сказал он.
— Она не будет этого есть. И я не буду. Никто не будет. Возьми.
Он все еще стоял у двери.
Тогда я схватила со стула его вещмешок и стала, не глядя, бросать туда остатки еды со стола. Потом швырнула мешок в порогу.
— Забирай!
Анатолий взглянул на меня, на мешок, поднял его за лямку.
— Иди! — снова сказала я и отвернулась.
За спиной у меня открылась и захлопнулась дверь…
15
Хмурым ноябрьским утром в кабинете Васнецова собрались секретари ленинградских райкомов партии и комсомола. Одетые в армейские шинели, в ватники, перепоясанные ремнями, отягощенными кобурами с пистолетами, исхудавшие, однако чисто выбритые, они молча расселись на расставленных рядами стульях.
В Смольном было относительно тепло — там продолжало работать центральное отопление, но уже привыкшие к тому, что повсюду их преследует холод, люди не раздевались, да и сам Васнецов был в накинутой на плечи шинели.
Рядом с Васнецовым у торца письменного стола устроился Павлов. Он сидел, сосредоточенно уставившись в раскрытый блокнот. И все, собравшиеся в комнате, с настороженным ожиданием переводили взгляды с секретаря горкома на уполномоченного ГКО по продовольствию. Одно присутствие здесь Павлова означало, что разговор будет касаться продовольственного вопроса, который с каждым днем становился все более острым.
Васнецов, в свою очередь, внимательно вглядывался в знакомые лица, так изменившиеся за последние недели. Ему хотелось определить степень усталости этих людей, понять, каким запасом прочности они обладают, где предел возможности выдержать новые испытания. Именно предел возможности, потому что в их готовности отдать делу защиты родного города не только все свои силы, но и саму жизнь Васнецов не сомневался.
Многократно воспроизведенный в художественных произведениях и кинофильмах клочок бумаги с лаконичной надписью: «Райком закрыт. Все ушли на фронт» — со времен гражданской войны стал символом того, что коммунисты в любой схватке с врагами Страны Советов всегда на передовой линии огня. Но сейчас никто не мог, не имел права закрыть райком партии или комитет комсомола, хотя каждый из горкомовских и райкомовских работников, от секретарей до рядовых инструкторов, готов был покинуть свой кабинет, чтобы защищать Ленинград с винтовкой в руках.